Крестьянин и тинейджер - Страница 27


К оглавлению

27

– Вы из Селихнова? – спросил Гера.

– Я разве не сказал?.. Теперь автобус только утром. Теперь нам и тебе – ночь на вокзале кантоваться.

– Надеюсь, без меня, – сказал Гера с тревогой.

– Пешком пойдешь?

– Да хоть бы и пешком.

– Пешком ты не дойдешь... – Мужчина уронил голову на грудь и замолчал надолго, засыпая. Потом очнулся и сказал: – Когда дойдешь, ты Панюкову своему скажи: я, может, у вас буду послезавтра или завтра. Я обещал смотреть его корову. Чего там у него с коровой?

– Корова как корова. Я и не знаю, что с коровой.

– Посмотрим, что с коровой... Ты успокой его, скажи: ветеринар все помнит хорошо и будет послезавтра... Он обо мне тебе рассказывал?

– Нет.

– Он обо мне не любит говорить, – как будто с сожалением, но и самодовольно произнес ветеринар. – Не любит-то не любит, а как корову надо посмотреть – сразу ко мне, к кому ж еще, и сразу забывает, что не любит...

За спиной лязгнула дверь, ветеринар и Гера обернулись. Спутница ветеринара стояла в дверях, раскинув полные руки и держась ими с двух сторон за дверную раму. Она дышала сипло и, задумавшись о чем-то, пыталась разглядеть что-то, ей одной известное, за дальним киоском, за грудой пустых темно-зеленых пластиковых ящиков, за темными, как ящики, кустами, но глаза ее, казалось, ничего перед собой не видели.

– Да тут я, Саня, тут я, ты не бойся, – сказал ветеринар, оперся горячей и мокрой ладонью о плечо Геры и, помедлив, встал с крыльца. – Чего ты испугалась? Ты ж знаешь, я же никуда не денусь.

Как Гера ни спешил, алая нить над озером, лопнув, исчезла в облаках и потускневшие ее обрывки истаяли в воде до того, как им была пройдена длинная набережная. К окраине Пытавина он выбрался, немного поплутав по темным улицам; знакомая черная тень ретранслятора помогла ему выйти на шоссе.

Гера шел в сплошной тьме, то и дело сбиваясь с асфальта на гравий обочины, рискуя упасть в придорожную яму. Невидимые сосны по краям дороги гудели на ветру, невидимые провода звенели над головой; воздух, схваченный ночной прохладой, с каждым шагом становился тверже, и все труднее было на ходу дышать. И ни один звук, хоть капельку похожий на далекий шум машины, не прорывался сквозь этот твердый воздух, сквозь этот лесной гуд, сквозь металлический звон в небе. Внезапно в глаза Геры ударили два узких, острых луча из двух огромных круглых фонарей. Луни метнулись в сторону, и фонари погасли; в свете далеких фар, бившем из-за спины Геры, мелькнул и скрылся за границей света силуэт лисы: глаза этой лисы Гера и принял за фонари... Свет фар струился под ногами, и Гера обернулся. Машина близилась, уже шумела, свет ее фар уже слепил глаза; Гера встал на середине шоссе, расставил нога и изо всех сил замахал руками. Машина ход не замедляла, Гера встревожился, но не спешил уйти с дорога. Машина с визгом затормозила прямо перед ним. Фары били в глаза; дверь кабины, открываясь, лязгнула; послышался насмешливый знакомый голос:

– Опять ты? Ты от кого бежишь тут, на ночь глядя?

Подавшись вперед, Гера узнал «газель» с крытым брезентом кузовом, узнал водителя, который днем привез его в Пытавино. Рядом с водителем в кабине сидели двое в галстуках; глядя перед собой, они не шелохнулись и не повернули к Гере свои головы. Гера ухватился руками за дверь:

– Я не бегу, я на автобус опоздал.

– Тебе обратно в Селихново? – спросил водитель.

– Нет, дальше, в Сагачи.

– Лезь в кузов. Там вообще-то под завязку. Не захотят пустить, зови меня – и сразу пустят.

...Чьи-то руки подхватили его, втянули под брезент, вглубь кузова, и Гера оказался сжатым с двух сторон горячими и жесткими плечами, твердыми ляжками, его колени больно уперлись в чьи-то невидимые острые колени. После холодного дыхания шоссе он едва не задохнулся в густой взвеси табачного перегара, запахов лука и испорченных зубов. Он никого не видел из людей, впечатанных друг в друга, лишь изредка, когда мимо «газели» проплывал редкий фонарь или по ней скользили отсветы придорожных окон, на миг врываясь под брезент сквозь щель над задним бортом, перед глазами Геры вспыхивали, прежде чем погаснуть: золотой зуб, глазной белок, канитель на тюбетейке, цепочка на темной шее, улыбка на смуглом лице.

Ехали молча, лишь иногда во тьме и тишине затепливался разговор на непонятном языке, чьи интонации были настолько непривычны, что невозможно было угадать, веселый это разговор, или, напротив, перебранка, о пустяковом говорят эти невидимые люди или, напротив, говорят о сокровенном. Эти короткие, из двух-трех фраз, глухие разговоры обрывались так же внезапно, как начинались, и Гера, одуревая в духоте, вновь видел себя рядышком с Татьяной в любимом птичьем павильоне московского зоопарка. Птицы далеких стран, неведомых названий и расцветок, огромные и махонькие, с хохолками и без хохолков, с клювами длинными, как иглы, и короткими, как губы, сидят повсюду за сплошною сеткой, вцепившись в свои жердочки, насесты, веточки, молчат и дремлют в сумраке нагретого павильона, убаюканные непогодой за его стенами, равнодушные к снованию посетителей по другую сторону сетки, потом вдруг принимаются о чем-то тихо говорить, ворчать и бормотать, и снова замолкают, и вновь негромко гулят и курлычут, кто-то из них вдруг громко и протяжно вскрикивает – тут по веет- пространству павильона вскипает суматошный свист, щебет, скрип и щелканье, хлопают крылья, летят, кружась и падая, перья на цементный пол, птицы бьются о сетку и, не в силах вырваться, вдруг важно затихают, рассаживаются кто куда и успокаиваются...

Гера прогнал сон, внезапно испугавшись, что никогда уже не выйдет из-под этого брезента, не расправит плечи, не разомнет нога и не вдохнет воздуха; потом и вовсе приуныл, как только понял, что его тревога – отзвук тревоги за Татьяну; кто-то запел во тьме протяжно; на поющего прикрикнули гортанно, и пение оборвалось. «Газель» остановилась. Водитель заглянул под брезент, сказал:

27