Крестьянин и тинейджер - Страница 45


К оглавлению

45

И Гера тоже посмотрел в тот размытый угол, показавшийся ему далеким. Там матово сияли в дыму очки худого человека с волосатой грудью, сидевшего на полу и вжавшегося в угол.

– Я объяснял уже, – глухо ответил человек. – Чего еще мне объяснять?

– Ты объяснял. Но, чтоб тебе понятно было, я тебе снова объясняю: и я ни хра не понял, и мы все ни хра не поняли... Вот, новый человек пришел, – и тут все головы, качнувшись, повернулись к Гере, – пускай он тоже послушает и нам потом расскажет, если мы снова не поймем.

Худой в углу уронил голову на грудь; сияние его очков потухло.

– Ладно, я снова объясню, и пусть вы снова не поймете, мне уже все похру. – Худой помолчал, обреченно дыша. – Ну ладно, объясняю. Я лежу. Лежу и жду... Там, впереди, какое-то движение.

– Где движение, какое? Всегда надо уточнять.

– За поваленным деревом. Там ель поваленная. За ней какое-то движение. Ну вроде шелестение...

– А ты?

– Я – полная готовность, как положено. Зашелестело, шевельнулось, и над лапами...

– Какими еще лапами?

– Еловыми. Так ее ветки называются, потому что они густые... Над ее ветками поваленными вдруг что-то показалось, словно растопырилось. Словно медленно вспорхнуло что-то...

– И?

– И почему-то я подумал: птица. Даже успел подумать: рябчик. Взлетает, вот и крылья растопырил. Я так подумал. И потерял, короче, концентрацию. Вот это вы должны понять: ждал лося, а тут рябчик, вот я и не выстрелил. А это и был лось, не крылья были, а рога его! И как он следом за рогами за своими вдруг поднимется, как он вдруг вспрыгнет, как даст он вбок по ивняку... Я по нему, понятно, выстрел произвел, но опоздал, понятно. Он уже в лес ушел.

С кровати донеслось:

– А как, примерно, долго эти рога, которые, ты думал, птица, – короче, сколько времени они топырились у тебя на мушке?

– Секунды полторы. Ну две.

– Немало.

– Да, немало, – послышалось с пола у кровати. – До жопы времени, чтобы оценить обстановку и принять единственно правильное решение.

Гере наскучило переминаться у дверного косяка с пустым стаканчиком в руке, но возвратить стаканчик и уйти он не решался, опасаясь быть невежливым.

– Двух секунд недостаточно, – вмешался он лишь для того, чтобы не чувствовать себя лишним.

– Стрелок? – послышалось в ответ.

– Нет, но со мной однажды было.

– Лось?

– Не лось, я сам. – И Гера, запинаясь и посмеиваясь над собой, рассказал, как однажды в раннем детстве его окликнули со двора, он побежал по комнате к окну и на какой-то миг ему вдруг показалось, что в раме нет стекла, а когда понял, что стекло где было, там и было, то уже поздно было, и, не сумев затормозить, он влетел в это стекло лбом. Стекло и лопнуло, осколком глубоко поранив переносицу, зато глаза остались целы...

– Врешь.

– Можете шрам потрогать. – Гера головой боднул для убедительности.

– Поочередно пусть не все, но повставали; подходили, трогали шрам; кто-то похлопал Геру по плечу; дым задрожал от хохота. Не все расхохотались, но развеселились все. Худому в углу подали руку и, дружелюбно потянув, помогли встать с пола. Кто-то из тех, кто не вставал из-за стола и шрам не трогал, поманил Геру округлым жестом:

– А ты чего там встал, как неродной? Давай к столу. А ну-ка, похудели и подвинулись!

Подвинулись, и Гера сел. Сжали железными и влажными предплечьями. Снова налили, положили на бумажную тарелку перед ним два шматка обугленного мяса. Шашлык был жестким. Гера из вежливости помял его зубами; есть не стал, а водки выпил. Ему еще налили. Курили, пили без тостов, ни о чем не говорили, похоже, и не зная, о чем еще говорить. Но и зачем молчать, не знали. Кто-то запел, подначивая остальных, старую песню о том, что если песню запевать, то лучше хором, но понят не был и поддержан не был. Бросил петь; сказал с усмешкой:

– Сломал ты нам весь кайф, даже и песня не идет.

– Да хватит вам уже, – отозвался худой, снял обиженно очки и отвернулся к окну, выставив всем голую худую спину.

– И верно, хватит, – согласился тот, кто пригласил Геру за стол.

– Побежденному – прощение, – смело сказал уже и захмелевший Гера, все ж пояснив: – Это не я сказал. Это Суворов так говорил.

– Великий русский полководец? – с надеждой обернувшись к Гере, спросил худой, и Гера подтвердил:

– Великий русский полководец.

– Суворов бы тебя повесил, – не унимался тот, у кого не задалась песня. – Сорвать охоту, кайф сломать товарищам – это теперь времена кисейные; Суворов бы тебя повесил перед строем.

Гера почувствовал себя обиженным. Огляделся в дыму, вспомнил, что он среди чужих, решил было промолчать, но выпитая водка промолчать не помогла.

– Нет, никогда. Никогда, – проговорил Гера угрюмо. – Он никого не вешал, не расстреливал и не приказывал казнить. Он даже мародеров не казнил.

– Про мародеров все понятно, такое было время, – примирительно отозвался тот, у кого не задалась песня, и Гера, чьи глаза уже привыкли к дыму, впервые разглядел его усы, свисающие ниже подбородка. – Взяли город, взяли крепость – три дня на разграбление, закон. Такое было время. Право силы. Тогда их не за что было казнить.

Гера угрюмо возразил:

– И никаких трех дней, и никакого права силы, и мародеров он наказывал сурово. Но не казнил. Он не казнил никого. Он сам об этом говорил в одном письме к своему одному другу, перед самой своей смертью. – Примолкнув, Гера огляделся. На него глядели исподлобья с любопытством, но больше с вежливым, насмешливым, нетерпеливым ожиданием, давая тем понять, что разговор этот – не в жилу и не в настроение. Он все-таки решил закончить и продекламировал по памяти, ни на кого уже не глядя и опустив глаза в пустой стаканчик: – ...я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего; во всю жизнь мою никого не сделал несчастным; ни одного приговора на смертную казнь не подписывал; ни одно насекомое не погибло от моей руки...

45